понедельник, 22 февраля 2016 г.

Русский характер. Часть 17. Ксения Касьянова.

Талантливый учёный – историк и социолог Валентина Фёдоровна Чеснокова (псевдоним Ксения Касьянова) в книге «О русском национальном характере» (закончена в 1983 г., впервые издана в 1994 г.) описала свои исследования, в которых сопоставила результаты опросов американского и советского населения с помощью психологических тестов. Её научный профессионализм и православное мировоззрение позволили высказать глубокие суждения о характере русского народа – сохранившиеся его архетипы и современное состояние. Надо сказать, что результаты непредвзятого научного подхода совпадают с тем, что высказывали о русском характере русские писатели, мыслители и философы.

Терпение, проявляющееся в большом и малом, является основой нашего национального характера. Многие иностранцы отмечали то, что и нам бросается в глаза, когда мы впервые сталкиваемся с людьми западной культуры и сравниваем их с собой: русским свойственна всеобщая сдержанность, внешний и внутренний контроль над своими проявлениями. Это объясняется тем, что общественной нормой является терпимость к окружающему миру: «Весёлые должны приспосабливаться к усталым, здоровые – к больным, сильные – к слабым, а человек должен приспосабливаться к миру, не потому, что он чувствует себя бессильным перед ним или боится его, но потому, что он его уважает» (Ксения Касьянова).


В глазах русского человека терпение как модель поведения есть ценность, критерий выбора и оценки. Иллюстрируется это русскими пословицами, которые отражают не только народную мудрость, но и характер народа. В сборнике пословиц В.И. Даля «В деле спасения души с терпением конкурирует только монашеская жизнь (которая сама называется “спасением”), никакие другие модели поведения просто не входят в игру. При этом в одном случае говорится, что “хорошо спасенье, а после спасенья терпенье”, а в другом случае “терпенье – лучше спасенья”. Во всяком случае “без терпенья нет спасенья” и “за терпенье Бог даёт спасенье”. И только в единственном случае Бог прямо непосредственно поставлен в образец человеку – и именно по этому качеству: “Бог терпел, да и нам велел”».

Терпение – это глобальное качество русского характера: «Терпение для нас – не способ достигнуть “лучшего удела”, ибо в нашей культуре терпение, последовательное воздержание, самоограничение, постоянное жертвование собой в пользу другого, других, мира вообще – это принципиальная ценность, без этого нет личности, нет статуса у человека, нет уважения к нему со стороны окружающих и самоуважения… Это наш способ делать дело, наш способ ответа на внешние обстоятельства, наш способ существования в мире – и основа всей нашей жизни» (Ксения Касьянова). Этим качеством русская душа-христианка наиболее соответствует Новозаветному Благовестию. В этой связи обращается внимание на то, что в знаменитом гимне любви Апостола Павла перечисление качеств любви начинается словами: «Любовь долготерпит» (1Кор. 13.4) и заканчивается утверждением, что любовь «всё переносит» (1Кор. 13.7). Казалось бы, привычнее слышать о делах любви, о её громких подвигах, преодолеваемых ею препятствиях, совершаемых ею чудесах. Но апостол утверждает, что именно в долготерпении и содержится малозаметное величие подвига любви.

Анализ этого качества выводит на более широкие обобщения: «Когда говорится: “Терпенье и труд всё перетрут”, – то имеется в виду ни много, ни мало, а именно всё, все сферы жизни человека, которые, однако же, неравноценны. Сфера, создаваемая и устраиваемая трудом, – это сфера земного, материального благополучия. Но поскольку сама эта сфера не котируется высоко, то и труд, как средство созидания в этой сфере, нигде не ставится в один ряд со спасением и терпением. И в этом сознание нашего народа полностью единодушно с православной религией, которая в отличие от протестантизма, видящего в труде смысл и предназначение человека в мире и главное средство очищения и созидания его души, отрицает за трудом такое значение» (Ксения Касьянова).

Подтверждение тому, что труд в русской иерархии ценностей занимает подчинённое место по сравнению с ценностями духовного совершенствования человека, находится в поучениях святых отцов. Преподобный Дорофей поучал свою братию: «Каково бы ни было дело, малое или великое, не должно пренебрегать им или не радеть о нём, ибо пренебрежение вредно, но не должно также предпочитать исполнение дела своему устроению… истинный труд не может быть без смирения, ибо сам по себе труд суетен и не вменяется ни во что». Или: «Не трудам, но простоте и смирению являет Себя Бог. Хотя сила Господня и в немощи совершается, однако отринет Господь несмиренномудраго деятеля». Епископ Феофан, почти наш современник, писал своей пастве: «Дело – не главное в жизни, главное – настроение сердца, к Богу обращённое». Далее это обобщается: «Как видим, нигде не отвергается труд, везде признается его полезность, но он не считается безошибочным средством, автоматически обеспечивающим осуществление земного призвания человека и правильное устроение его души… Труду в системе ценностей отводится явно подчинённое место. И его невозможно перевести в другой разряд, не нарушив системы» (Ксения Касьянова).


В онтологическом терпении укоренены и другие достоинства русской души: «Терпение и страдание – способ формирования личности, выработка сильного духом “не падающего” деятеля… Терпение и самоограничение являются не только способом завоевания свободы духа, но имеют и более глобальное значение – принципа существования, поддержания гармонии и равновесия в мире… Это, должно быть, один из самых древних способов существования… Это – способ существования суровый, но рассчитанный на вечность: при такой системе окружающей среды, природной и социальной, хватит на всех и очень надолго, практически навсегда» (Ксения Касьянова).

В подобном мировосприятии сокрыты многие загадки русской души: «Мы постоянно замечаем в нашем народе его чрезвычайно слабую отзывчивость на мероприятия, связанные с перестройкой, реформированием чего бы то ни было, со всяким новым созиданием. Но мы очень редко обращаем внимание на одну крайне важную черту в нём: что он – тот народ, который находится под влиянием своей древней культуры и своей православной религии – очень не любит что-либо разрушать и без крайней необходимости этим никогда не занимается. Он – великий хранитель. Прежде всего, он хранитель того, что у него внутри, но затем также и того, что находится вовне» (Ксения Касьянова). Кратковременные периоды разрушения в русской истории всегда были смутным временем распада жизненного уклада и внутренней духовной конституции русского человека. Людоедский большевистский режим был, вместе с тем, и наиболее антирусской силой.

По существу мироощущение русских людей наиболее соответствует христианской установке: человек – житель небес, странник и пришелец в мире сем. «Самоутверждение их направлено не на внешний мир, а внутрь себя, на “устроение собственной личности. Мир же для них временное пристанище, и, если что-то в нём уже сделано предыдущими поколениями, они всегда склонны отнестись к этому по образцу своего знаменитого предка, сказавшего: “Не нами положено, лежи оно во веки веков” … Эта постоянная “память о смерти” и готовность к страданиям и есть основание той кроткой и смиренной личности, идеал которой занимает такое высокое место в нашей этнической культуре… Это “деликатное терпение гостя” и есть стержень мироощущения, на котором основывается наш основной “социальный архетип”. Он ведёт своё происхождение, по-видимому, от того древнейшего, ещё дохристианского, пласта культуры, на который в дальнейшем так хорошо и прочно легло Православие именно потому, что православный идеал личности, умеющей терпеть и страдать, умеющей “откладывать житейские попечения”, самым непротиворечивым и естественным образом продолжает основные принципы этой протокультуры… Это мироощущение мудрое и одновременно детское» (Ксения Касьянова).

Русская культура воспитывает своеобразное мистическое ощущение бытия, что объясняет, помимо прочего, и некоторую историческую пассивность народа: «Наша культура больше обращена именно к абстрактному, к вечности. И мы, являясь традиционалистами, слабо воспринимаем конкретные формы этих самых традиций. К своим культурным и социальным устоям мы относимся как к части какой-то огромной, вечной, не зависящей от нас действительности, которая развивается по каким-то своим собственным законам, интуитивно нами ощущаемым, но недоступным нашему познанию. Что-то разрушается, что-то созидается в этой вечной действительности, – всё это от наших усилий не зависит, и лучше не мешать этим процессам своим неразумным произволом» (Ксения Касьянова).


Русская культура ориентирована на вечность, поэтому в ней слабо разработано временное измерение, в ней нет ориентации на прошлое и будущее, не предполагаются движения, этапы, промежуточные ступени. Бердяев определял русское мышление как апокалиптичное и внеисторичное: «Отсюда – невероятная трудность и сложность реформации в ареалах таких культур. Они очень сильно сопротивляются всякому изменению. Когда же, наконец, происходит сдвиг сознания, он касается ни много, ни мало абсолютных точек отсчёта. Тогда культурные скрепы распадаются вообще, изменение приобретает неконтролируемый, страшно разрушительный характер: апокалиптическое сознание “устремляется к концу, к пределу”, минуя “всю середину жизненного процесса”» (Н.А. Бердяев).

Знаменитый русский бунт – это реакция на разрушение правящим слоем традиционного жизненного уклада: «Толчком, развязывающим апокалиптические взрывы, является всегда не желание масс что-то “улучшить” или что-то “устранить”, а кризис ориентации, распад традиционных ценностей и традиционного образа жизни, нарушение “нормального” состояния общества или отклонение от него. Речь идёт всегда не о том, чтобы чего-то “достигнуть” или ввести, а о том, чтобы восстановить что-то утерянное, нечто естественное, как воздух, что всегда было и всегда должно быть, о том, чтобы вернуться, но не к прошлому, предыдущему (в таких категориях не мыслит апокалиптическое сознание), а к норме, к естественной модели своей культуры… Очень наивна широко распространённая точка зрения, что народ “бунтует”, когда он находится в “невыносимых условиях” (под которыми обычно понимаются материальные условия существования). Народ может вынести необычайно много, если в его сознании эти тяготы обоснованы. Причём обоснованием их не обязательно должна быть, например, война, неурожай или другие стихийные бедствия. Народ в те периоды, когда он находится под влиянием нашей древней (и менее древней – православной) культуры, – вообще склонен считать аскетизм и всякое воздержание ценностью, так сказать, основой жизни» (Ксения Касьянова).

Все наши этнические социальные архетипы «включают в себя в качестве основного принципа самоограничение, отказ от широкого удовлетворения своих повседневных потребностей, аскезу в самом широком смысле слова» (Ксения Касьянова). На пути самоограничения человек достигает «власти над своей физической природой, а тем самым свободы духа» (Ксения Касьянова). Это пренебрежение материальной стороной жизни и склонность к небесному отмечали в русском человеке многие писатели.

Как сочетаются тяготение к заоблачным высотам и аскетизм со стремлением и умением обустраиваться в мире земном? «Наша культура весьма мало ориентирована на материальные блага, а, следовательно, на ценность функции их производства и накопления. Можно возразить, указав на множество людей, которые ценят материальные блага, накапливают их и так далее. Но эти возражения некорректны, мы говорим здесь не о людях, а о культуре, в сфере же действия любой культуры есть масса некультурных и малокультурных людей, то есть людей, плохо социализированных и действующих, если можно так выразиться, “примитивно” в смысле ценностных иерархий своей культуры. Другое возражение было бы более обоснованным: если наш соотечественник, эпилептоид по типу личности, а в характеристику этого типа входит… основательность, умение строить отдельные и сложные планы и их реализовывать “несмотря ни на что”, то он должен быть склонен к накопительству, запасливости, стремлению создавать больше, чем необходимо, а на нижних этажах культурного здания – среди людей простых и слабо социализированных – это качество должно приводить к “кулацкой” линии поведения (производить больше, тратить меньше, при возможности выменивать за меньшее большее и всё это складывать “про запас”), и всё это – относительно материальных благ, потому что блага духовные на этих этажах и мало доступны, и слабо воспринимаются. В этом возражении есть доля истины, и на нижних этажах здания нашей культуры такое явление можно наблюдать. Однако весь пафос нашего утверждения был направлен опять-таки на то, что это проявляется там, где “не дорабатывает” культура. В этой, как и в других сферах, наша культура действует против генотипа. Поэтому, вероятно, она такой большой вес придаёт отрицанию владения материальными благами и особенно накопительства. “Кулак” в нашей деревне был действительно и в полном смысле явлением антикультурным, и потому его так крепко не любили: он отрицал ценность бедности и страдания, хотел на всю жизнь обеспечиться против них. Об этом же говорит и тот факт, постоянно встречающийся ныне и в прошлые времена, когда человек, заработавший большим трудом, лишениями, воздержанием какие-то средства, могущие обеспечить ему спокойную жизнь на много времени вперёд, вдруг в один вечер всё эти средства спускает самым бессмысленным и нецелесообразным образом. Не сын его, не внук, которые сами не зарабатывали и не знают, почём фунт лиха и как плохо жить в бедности, – сам он, всё знающий, всё отбрасывает (другими словами этого не назовёшь) и возвращается на круги своя» (Ксения Касьянова).


Аскетическое отношение к миру выражалось, очевидно, и в известном русском космизме: «Мир существует и правильно движется только нашими жертвами, нашим терпением, нашим самоограничением… Это – очень разумная и правильная (а может быть, даже и единственно правильная) точка зрения на мир. Правда, в наше время она всё менее отчётливо звучит в нашем сознании. Зато в “лихую годину”, когда незащищённость и мимолётность нашего существования становится очевидной, мы возвращаемся к ней, и она стабилизирует наше мироощущение, даёт силы переносить непереносимое» (Ксения Касьянова).

Доминирование в той или иной форме аскетической настроенности придаёт своеобразный облик русскому человеку: «Народ, крепкий в своей древней культуре, всегда считает тягу к наслаждению, к эйфории чем-то греховным. Поэтому в стереотипы культурного поведения нашего этнического комплекса не входят яркая мажорность, проявления весёлости, уверенности в себе. Они все окрашены в более мягкие, сдержанные, пастельные тона… Мужественность, бесстрастность, целомудрие и направленность мыслей на предметы высокие и важные – всё это и отражается в состоянии души, которое принято определять как “серьёзность” и “сосредоточенность”. Это – очень устойчивое миро- и самоощущение, сильно противостоящее всяким колебаниям в сторону как печали, “расстройства”, так и неудержимой весёлости. Оттого так заметен на наших улицах каждый человек, оживлённо что-то говорящий повышенным голосом, жестикулирующий, пытающийся что-то передать посредством усиленной мимики. У нас это “не принято”. Это не соответствует нашим мыслям и расположениям. Впрочем, это совсем не такое уж плохое расположение духа, просто оно окрашено не в интенсивные, а в очень умеренные тона» (Ксения Касьянова).

Конечно же, хватало всегда на Руси и весёлости, но, по сравнению с западными людьми, мы более сдержанны, но и более постоянны – как в спокойствии, так и в буйстве: «Когда мы уже приходим в “плохое расположение духа”, нас, в самом деле, довольно трудно вернуть обратно. Как впрочем, и вывести из себя, поскольку состояние наше имеет тенденцию приобретать своего рода инерцию… Американцы – народ упорный, но всё же достаточно лабильный. Мы же известны были всегда инерционностью своих установок, коя на разговорном языке называется “упрямством”. С учётом этого нашего национального качества и развивается динамика наших состояний и механизм работы нашего эго» (Ксения Касьянова).

Анализ сочетания у русских людей эмоциональной безудержности, когда не человек владеет эмоциями, а они им, с терпеливой деликатностью, серьёзностью, устойчивостью настроений, самоограничением, приводит к выводу, что «мы мягки, кротки, терпеливы и готовы на страдания не по природе своей, а по культуре. Это культура ведёт нас путём воздержания и самоограничения вплоть до самопожертвования. Природа же наша отнюдь не такова. Она склонна к бурным и неконтролируемым эмоциональным взрывам» (Ксения Касьянова).


Далее определяются некоторые качества русского народа по распространённому в нём акцентуированному типу личности. Как указывалось выше, для русского этноса характерен эпилептоидный тип личности.  Эпилептоид «упрям, не очень покладист, так как любит делать всё своим способом и в свои сроки, однако, делает работу тщательно, если его не подгоняют и не мешают ему; взрывоопасен, но большей частью – спокоен и терпелив, раздражается по определённым поводам, которые можно предусмотреть; окружение ещё обвиняет его в “нудности” (поскольку он “застревает” на деталях) и в “злопамятности” (поскольку в периоды его взрыва обнаруживается, что он все мелочи отношений помнит и учитывает) … Он, действительно, “некооперабелен” – с ним трудно согласоваться, поскольку у него свой план и темп, – но не асоциален. Напротив, как утверждает Кемпиньский, эпилептоиды придают той группе, в которую они входят, устойчивость, солидарность. Они часто бывают организаторами и лидируют в деле достижения общей цели, так как ничто не мешает эпилептоиду воспринять общую, групповую цель как свою собственную, и тогда он стремится к её достижению с тем же упорством и последовательностью, увлекая за собой и других. При этом другие могут на пути к этой цели несколько раз терять надежду, считать дело проигранным, однако эпилептоид твёрдо верит в победу и мешает другим бросить всё и заняться прочими делами» (Ксения Касьянова). Действительно, какие-то черты этого психологического типа свойственны русскому человеку: «Что-то от эпилептоида в нём есть: замедленность и способность задерживать реакцию; стремление работать в своём ритме и по своему плану; некоторая “вязкость” мышления и действия (“русский мужик задним умом крепок”); трудная переключаемость с одного вида деятельности на другой; взрывоопасность также, по-видимому, имеет место» (Ксения Касьянова).

Глубокомысленны выводы о генезисе этих национальных черт: «Можно выдвинуть осторожную гипотезу, что в какие-то достаточно древние времена, когда оформлялись наши “социальные архетипы”, процесс этот происходил на популяции с довольно хорошо выраженными чертами эпилептоидного генотипа, – и так получилось, что наши культурные параметры этим генотипом заданы. В ходе истории, нашествий и миграций генотип мог смягчаться и понемногу “размываться”, но не исключено, что главные его характеристики сохранились. И в этом живучесть наших этнических архетипов, они приспособлены именно к этим характеристикам, они им нужны… Культура в этом процессе противостоит генотипу. Её задача не отражать и не закреплять его, а приспосабливать к среде, к окружению, некоторым образом “обрабатывая”, культивируя его. Дело генотипа – создавать затруднения, дело культуры – их преодолевать. Таким образом, мы не есть чистые эпилептоиды. Мы – культурные эпилептоиды… Эпилептоидный генотип как бы “проглядывает” из-за нашей этнической культуры, как бы “прощупывается” под её покровами. Но если мы возьмём за исходный продукт, что наша этническая культура формировалась как ответ на этот генотип, как способ его обработки и преодоления, то многие вещи увяжутся для нас в некоторое осмысленное целое, и мы поймём значение отдельных моментов, которые до сих пор считались “пережитками”, смешными остатками прошлых исторических этапов, когда человек не понимал окружающей его действительности и строил о ней самые фантастические представления» (Ксения Касьянова).

Имеется в виду приверженность русских людей к традициям, обрядам, ритуалам, что объясняется спецификой национального характера: «В спокойном периоде эпилептоид всегда переживает легкую депрессию. Это и понятно, ведь он циклоид. Его сверхактивность выражается в эмоциональном взрыве и “необузданном нраве”, который в нём в этот момент проявляется; депрессия же характеризуется “апатией”, некоторой вялостью, пониженностью настроения и психомоторной сферы… В таком состоянии есть три средства, способных возвратить эпилептоида к деятельности: непосредственная опасность для жизни, чувство долга и… ритуализм… Привычки-ритуалы выполнили свою функцию: они “раскачали” эпилептоида, находящегося в депрессии, мягко включили его в обычные повседневные структуры деятельности… Привычки-ритуалы экономят ему силы, в которых в период депрессии он остро нуждается… Мы – ритуалисты не ригидные. Мы – ритуалисты по выбору, мы умеем манипулировать своими ритуалами, перемещая их из одной сферы в другую или вообще отказываясь от них на время, а потом вновь возвращаясь к ним. Это показывает, что ритуалы для нас – не внешнее средство, своеобразный способ упорядочения (а, следовательно, подчинения себе) мира. Ритуализм наш… есть именно не что иное, как наведение порядка в себе и вокруг себя… Поскольку переход от одного действия к другому в ритуале привычен и совершается автоматически, отпадает необходимость мобилизации психики для переключения. Каковая мобилизация происходит в эпилептоиде медленно: он должен сначала освоиться с мыслью о переключении, потом подумать, всё ли он завершил на данном этапе (эта его основательность доставляет ему много лишних хлопот), сделать какие-то подготовительные операции – только после всего этого он “созрел” для переключения на другую структуру деятельности. В ритуальном порядке всего этого просто не нужно. Ритуал “думает” и решает за эпилептоида. Правда, предварительно эпилептоид сам продумал этот ритуал со всей присущей ему основательностью, предусмотрительностью и тщательностью, – он мастер завершённых и детально проработанных систем, – но, продумав, создав и “запустив” в работу, он будет теперь избегать менять что-либо, пока необходимость в изменении не станет совсем уж настоятельной. Он любит свои конструкции, привыкает к ним. Ведь они – часть его личности, правда, – периферийная её часть… К тому же и разработка новых конструкций всегда требует времени, внимания и вообще вещь хлопотная» (Ксения Касьянова).


Всё выше сказанное объясняет значение обрядов в нашей культуре, ибо это тоже ритуалы, но более высокого порядка. Неизменность обрядов по сравнению с текучей индивидуальной жизнью придавала им необычайную силу и действенность. В нашей культуре обряды «осуществляли специфическую функцию – предварительной, так сказать, профилактической эмоциональной “разрядки” эпилептоида, по возможности разгружая его от эмоций до того момента, когда наступит переполнение психики, и полетят все предохранительные механизмы… Предоставленный самому себе эпилептоид именно до этого всегда и доводит дело. Он терпит и репрессирует себя до последней крайности, пока заряд эмоций не станет в нём настолько сокрушителен, чтобы разнести эти запретительные барьеры. Но тогда уже он действует разрушительно не только на эти барьеры, но и на всё вокруг. Кроме отдельных редких случаев (например, отечественных войн), такие разрушительные тенденции, как правило, пользы не приносят. Но сам эпилептоид ничего с этим сделать не может, – он своей эмоциональной сферой не владеет, это она владеет им. Однако культура выработала форму, регулирующую эпилептоидные эмоциональные циклы. И этой формой (по совместительству, потому что у него есть много и других функций) является обряд. Обряд правит эмоциями и делает это очень эффективно. Он – сильное средство, и сила его заключается в его связи с культом. Только благодаря этой связи он получает тот громадный авторитет, который позволяет ему владеть сердцами: он не просто способен вызывать или успокаивать эмоции, он может их окрашивать в тот или иной настрой, он может переводить их в другую плоскость» (Ксения Касьянова).

Обряд играл большую роль в прошлом нашего народа, и отсутствие обрядовости сегодня обедняет жизнь, делает человека беззащитным перед хаосом истории. «Наш соотечественник – эпилептоид – был любителем и суровым хранителем обрядов: они приносили ему огромное облегчение, не только раскрепощая и давая выход эмоциям, но ещё и окрашивая эти эмоции в светлые, праздничные, радостные тона. Современная промышленная цивилизация отняла эту радость не только у нашего, но и у всех народов, втянутых в её орбиту, по существу уничтожив, дисквалифицировав праздник. Она разрушила циклическое движение времени, вытянув его в одну сплошную одноцветную нить, устремлённую в неопределённое будущее… Обряд создаёт праздник, а праздник останавливает время и высвобождает человека из подчинения ему, позволяет человеку “выпрыгнуть” из бесконечной гонки за своим будущим. И только при этом условии возможна эмоциональная встряска и разгрузка, снятие напряженности» (Ксения Касьянова). Всё это может дать только религиозный обряд: «Действительно, только Церкви под силу заронить зерно вечности во время» (Ксения Касьянова). Православие, с его обрядовостью, и в этом благотворно влияет на русский природный характер.

Не только религиозная жизнь, но и весь жизненный уклад русских людей был пронизан обрядами: «До того, как время “распрямилось”, человек жил в естественном циклическом времени природы – зима, весна, лето, осень; сев, жатва, молотьба. И тогда год был буквально весь расписан, расшит, изукрашен праздниками. А каждый праздник был совершенно непохож в своей оригинальности – святки, масленица, троицкий семик с завиванием березок, встречи и проводы весны, осеннее варение пива и свадебные гуляния. Всё это приходило в своё время и возвращало человека самому себе, снимая с него на данный момент бремя всех забот и мысли о повседневных делах, давая выход и даже повелительно требуя выхода для эмоций, чувств» (Ксения Касьянова).

Обряд «не предлагает человеку готового смысла, он выводит его на путь к нему. Человек должен сам хорошо потрудиться, чтобы обрести смысл. Он работает над этим всю жизнь. А обряд должен ему в этом только помогать и направлять. И он выполняет эту задачу очень тонкими средствами: путём окрашивания эмоций в определённые тона и оттенки. Один обряд отличается буйными и контрастными красками (игры, пляски), другой – странными и фантастическими (ряженье, гаданье), третий – скорбными (похороны), четвёртый – мягкими и задумчивыми, возвышенными (поминовение усопших). И каждая из этих “цветовых гамм” как бы приглашает человека восчувствовать и осмыслить, в определённом смысле понять, для чего я живу» (Ксения Касьянова).


Как показывают результаты исследований с помощью психологических тестов, «мы лучшие достижители, чем американцы», но «в нашей культуре существуют собственные архетипы целеполагания и целедостижения. Непохожие на западноевропейские» (Ксения Касьянова). Всякие действия детерминируются либо целе-рационально (когда осознаётся результат, выбираются способы его достижения); либо ценностно-рационально (когда человек убеждён в том, что определённая линия поведения весьма ценна сама по себе, с точки зрения этической, эстетической, религиозной или какой-либо другой, совершенно независимо от её результатов); либо аффективно (под воздействием сильных эмоций, аффектов); либо традиционно (когда действие основано на установившейся практике).

«Наш соотечественник предпочитает ценностно-рациональную линию поведения всем остальным» (Ксения Касьянова). Но это не означает, что он не подвержен аффектам, не способен на определение самостоятельных целей, и выбор средств для их достижения. В ситуации выбора русский человек предпочтёт ценностно-рациональный способ определения, то есть в действиях он будет руководствоваться более всего ценностями, а не эгоистическими потребностями. И это не потому, что он не хочет или не умеет рассчитывать, планировать, рисковать, а потому, что этого от него требует его культура. «Посредством такой сильной репрессии наших личных целей и планов культура преодолевает нашу “некооперабельность”, нашу генотипическую склонность к индивидуализму и замкнутости… Мы выработали такую культуру, которая как бы говорит нам: “добиваться личных успехов – это не проблема, любой эпилептоид умеет это делать очень хорошо; а ты поработай на других, постарайся ради общего дела!” И культурный (хорошо знающий и чувствующий свою культуру) эпилептоид старается. Как только на горизонте появляется возможность реализации ценностно-рациональной модели, культурный эпилептоид с готовностью откладывает свои планы и всякие “житейские попечения”, он чувствует, что вот наступил момент, и он может, наконец, сделать “настоящее дело”, то дело, из которого лично он никакой выгоды не извлечет… Никакое личное и полезное для него самого дело не делает культурный эпилептоид с таким удовольствием и запалом, с каким он осуществляет ценностно-рациональную модель, он вкладывается в неё целиком, он переживает при этом бурю эмоций, положительных и отрицательных, – это действует в нём сентимент, безошибочно указывающий на “социальный архетип”, заключённый в данной ценностно-рациональной модели. Но такое отвлечение культурного эпилептоида в ценностно-рациональную сферу, случающееся с ним довольно часто, и понижает его достижительность. Свои дела он откладывает, а ценностное действие, как правило, не завершается каким-то определённым результатом: в нём это и не предусмотрено, ведь оно – часть какой-то коллективной модели, по которой должны “продействовать” многие, прежде чем что-то получится. И оказывается наш соотечественник человеком, который вечно “суётся” в какие-то чужие дела, а свои собственные не делает. Но это только со стороны кажется. На самом деле он делает чрезвычайно важное дело – он “устраивает” свою социальную систему в соответствии с определёнными, известными ему культурными стандартами, а в хорошо отрегулированной социальной системе его собственные дела должны сами устроиться какими-то отчасти даже таинственными и неисповедимыми путями» (Ксения Касьянова).

Действуя по ценностным ориентациям, человек добивается не своей пользы, а оптимизирует некое социальное целое, которое является точкой отсчёта, логическим исходным пунктом его поступка. При этом сам поступок доставляет ему искреннее удовольствие. Огромное преимущество ценностно-рационального действия в том, что оно в себе самом несёт удовлетворение. «Социальное целое, если оно правильно и хорошо организовано, не позволяет пропасть человеку, который умеет в нужные моменты совершать нужные ценностно-рациональные действия. Оно – это целое – на такого человека реагирует совершенно особым образом… Совершая ценностно-рациональный акт, человек может верить или надеяться, но рассчитывать ни на что не должен. Главный принцип этой модели действия гласит: “Делай, как должно, и пусть будет, что будет!”» (Ксения Касьянова). Нужно признать, что в нашей жизни нередки случаи, когда человек может послать куда подальше все ложные жизненные условности, «и совершить свой, по-видимому, совершенно бессмысленный, ценностный акт самосожжения, который нужен, прежде всего, ему самому: его душа требует очищения. Но акт этот нужен также и другим людям: в них он вызывает волну чувств, которые пробуждают дремлющий “социальный архетип” защиты культуры. “Душе моя, душе моя, восстани, что спиши?” – вдруг раздаётся в нашей устроенной, привычной, суетной жизни… Он сделал своё дело (“настоящее дело”), и ему больше ничего не нужно, и помочь ему тоже нельзя ничем. Наша странная и суровая культура, вся основанная на супрессии и репрессии, предложила ему для высшей формы самовыражения такую именно форму действия, которая является как бы квинтэссенцией её (культуры) сути – самопожертвование… Самопожертвование – это для всех окружающих сигнал, призванный всколыхнуть чувства, привлечь внимание. Он говорит нам: “Несправедливость достигла невыносимых размеров!” Завидев на своём небе эту красную ракету и, может быть, другую и третью, культура должна спешно начать приводить в действие свои защитные механизмы… Акт самопожертвования – это непосредственный удар по нашим чувствам, это потрясение, в результате которого все наши обычные будничные житейские заботы уходят на второй план и на поверхность всплывают ценностно-рациональные формы действия… Чем ближе человек к своей культуре, тем он жертвеннее» (Ксения Касьянова).

Великие русские умы замечали, что русский человек способен терпеть огромные лишения, но не выживет, если утерян смысл жизни, нет духовных идеалов. Каковы эти идеалы? – «По-видимому, те, которые завершат и организуют в нечто целое наши “социальные архетипы”, потому что только тот порядок, в основание которого будут положены они – эти наши архетипы – будет признан нашим внутренним чувством, нашей совестью справедливым. А до этого мы будем постоянно жить на грани полной духовной дезорганизации, во внутреннем разладе и с ощущением бессмысленности, пустоты, необоснованности нашего бытия» (Ксения Касьянова).


Очевидно, что дореволюционный нравственный, религиозный, общественный, экономический, государственный уклад России при всех изменениях, во все периоды (за исключением Смутного времени) наиболее соответствовал константам национального характера – национальным архетипам. Очевидно и то, что после семнадцатого года и до сего дня русский народ живёт с ощущением бессмысленности, пустоты, необоснованности нашего бытия, угнетения первичных ценностных систем, которые неисповедимым образом передаются в народе из поколения в поколение. «Эти первичные ценностные системы повелительно требуют от человека быть причастным к чему-то “доброму, вечному” в мире, к чему-то непреходящему; они требуют, чтобы он своим поведением это “доброе, вечное” поддерживал, увеличивал, формировал. Только когда он эту свою причастность ощущает, он по-настоящему живёт, он “не даром коптит небо”, его жизнь имеет смысл» (Ксения Касьянова). Ценностно ориентированный наивный человек «искренне убеждён, что он своим стремлением к личному благу увеличивает счастье всех; что то добро, которое он сам себе делает, каким-то таинственным образом в недрах вечных “законов истории и общества” превращается в вечное добро. Наши этнические ценностные представления в эти “законы истории” не верят. Если хочешь добра, нужно делать его усилиями, самоограничением, самоотречением. Так говорит нам наше моральное чувство. И занятый своим благом человек безошибочно ощущает, что он живёт “неправильно”» (Ксения Касьянова).

Преодолевшая разнообразные искусы индивидуализма личность ощущает себя в единстве с космосом и народом.  Описывается тип личности, наиболее соответствующий положительным качествам национального архетипа. «Её, мне кажется, можно определить как некоторое единство человека и особого, неповторимого места в мире, в структуре космоса. Это не просто какое-то место в мире, которых в принципе много во вселенной, это – его место, оно как бы только для него существует, он его в некотором роде сам создал. И вот на этом месте он является не более и не менее как частью этого самого космоса, его элементом, который может активно влиять, воздействовать на всю систему, во всяком случае, он чувствует, что он с ней взаимодействует. Когда человек для себя такое место находит (а это не просто и не автоматически происходит), то мы говорим про него, что он “нашёл себя”. Он встроился в мир, он в нём что-то делает, как-то его ощущает, он “при деле”. Во всех других случаях он “суетится”, хлопочет, переживает, волнуется, но как-то “в пустоте”. Для человека, “нашедшего себя”, целеполагание развертывается как бы естественным путём, на твёрдой основе его представлений о мире и своём месте в нём. Его целеполагание ценностно обосновано. Те цели, которых он достигает, нужны не только ему, но и миру, – это придаёт им вес, устойчивость, значение и четкую иерархичность: одни из них более важны, другие – менее, одни – больше для меня, другие – больше для других, но все они друг с другом связаны, друг друга подразумевают и подкрепляют. Такого человека очень трудно “выбить из колеи”. Если случится несчастье, он будет страдать, если будет трудно – будет терпеть и бороться, но ему не придёт в голову самый страшный вопрос: “а зачем всё это нужно? А нужно ли кому-то, кроме меня самого, то, что я делаю?” Он на своём месте, он знает, для чего он» (Ксения Касьянова).

Человек, не обретший глубинных связей с архетипами национальной культуры – не нашедший себя – живёт в смысловой пустоте. Он может добиваться любых целей, но он не уверен, что это именно то, ради чего стоит жить. У него нет критериев для выделения главного, поэтому он мечется от одного к другому, многое бросая на полдороге. То же, что он доводит до конца, – не даёт удовлетворения, ибо нет уверенности, что это необходимо. Не нашедший себя человек склонен отдаваться авторитетам и пользоваться готовыми моделями целеполагания. Ему повезёт, если он будет брать пример с героев, в действиях которых проглядывают родственные ему ценностные иерархии. Но по большей части он отдаёт свою волю чуждым авторитетам. «Вот тогда и начинает проявляться этот феномен угнетения первичных ценностных систем”, когда человек вроде бы и достигает чего-то, и всё “складывается” у него, и “продвигается” он вверх по служебной лестнице, и обеспечен, но нет в его жизни чего-то капитально важного, и он вянет, тоскует, впадает в депрессию, иногда его даже начинают лечить таблетками. А чаще всего в таких случаях он сам лечится – алкоголем. От бессмысленности жизни… Не войны, не голод, не эпидемии породили ширящуюся сейчас в мире эпидемию наркомании – именно ощущение бессмысленности жизни» (Ксения Касьянова). Человек способен стать полноценной личностью, только прорастая через национальную культуру к универсальному смыслу жизни.

Далее используется понятие «судейский комплекс» – совокупность различного рода качеств и установок личности, которые обусловливают определённые закономерности её поведения. «Для нас это означает, по-видимому, прежде всего “правдоискательство”, то есть стремление установить истину, и затем – это стремление установить объективную истину, не зависящую от меня, от моего существования и потребностей, наконец, в-третьих, это – стремление найти истину абсолютную, неизменную, не зависящую от обстоятельств, не имеющую степеней. И, найдя, измерять затем ею себя, свои поступки и чужие действия, весь мир, прошлый, настоящий и будущий. Эта истина должна быть такова, чтобы под неё подходили все явления без исключения… Для нашей культуры “судейский комплекс” – это, прежде всего, способность “отвлекаться” от непосредственных субъективных побуждений, желаний и потребностей момента и стремление руководствоваться принципами, которые в сознании человека обосновываются некоторой вечной и объективной истиной» (Ксения Касьянова).


Склонность русского человека к философским размышлениям о смысле жизни и поискам правды отмечал и Николай Бердяев. «Такое понимание объективности и истинности, такое продолжение, распространение себя на весь доступный моему осмыслению мир с неизбежностью порождает феномен правдоискательства. Этот феномен чрезвычайно характерен для нашей культуры. Это очень сильный мотивационный фактор для человека, воспитанного в этой культуре. Когда он начинает искать истину, он бросает всё остальное, отказывается от самого необходимого, ограничивает свои потребности до самого минимального уровня и думает, читает, рассуждает, спорит, разыскивает книги и людей, бродит из города в город, из монастыря в монастырь, переходит от одного учения к другому. И нет для него ничего важнее этого. Он задумался над основными вопросами бытия! Как должен человек себя вести, жить, думать, работать. Для чего он послан в мир (что должно возникнуть в результате его пребывания на земле)? Вот это и есть правдоискательство. Нет ничего более волнующего для нашего человека, чем, в меру своего понимания и способностей, рассуждать о мире и жизни вообще, об основных законах бытия, которые… есть законы по преимуществу нравственные» (Ксения Касьянова). Качество это наиболее ярко выражается на высоких уровнях культуры либо у странников и скитальцев, пользующихся в народе неизменным авторитетом. Вместе с тем и большинству русских людей свойственно стремление порассуждать о материях высоких.

Выражается «судейский комплекс» и в отношении людей к поступкам друг друга. Поступок оценивается не по результату, а по нравственно значимым для всех, и значит объективным, нормам поведения. «Людей других культур очень часто раздражает наше бесконечное копание в намерениях и предположениях, своих и чужих: что подумал человек сначала, что потом, как он принимал решение, на что при этом обращал внимание, а что упустил из виду и так далее. Какое это имеет значение? Вот перед нами результат, и из него нужно исходить… Но нам, эпилептоидам, важен совсем не результат, а чистота и ясность схемы действия: правильность связей между ценностью и выбором средств для её реализации и так далее. Эта схема ясно показывает нам (когда нам удаётся её восстановить), какую ценность стремится реализовать человек – и вот по этой приверженности к истинности мы его и судим, а не по следствиям его поступка. Он мог неправильно оценить ситуацию, выбрать неудачно путь к цели и в результате потерпеть неудачу, даже принести вред себе или другому человеку. Но он хотел как лучше, и потому он всё равно хороший. Этот наш “судейский комплекс”, конечно, своеобразное преломление религиозных христианских принципов: постулат о свободе воли ведёт к примату нравственной сферы в области принятия решения и поступка» (Ксения Касьянова).

Касьянова убеждена, что это качество русского характера неистребимо, несмотря на грандиозные исторические катаклизмы, которые пришлось пережить в ХХ веке. «И сколько ни обучаемся мы материалистическому подходу по “Краткому курсу”, по “Истории партии”, по марксизму-ленинизму и “научному коммунизму”, в обыденном сознании мы всегда остаёмся волюнтаристами и при анализе поступка идём не от ситуации и состояния человека, а от его намерения, установки, от признаваемых им ценностей, то есть от смысла совершённого им поступка, и по этому смыслу определяем его отношение к объективной истине. Именно этот архетип – судейский комплекс” – по-видимому, играл и играет в нашей культуре “неэнтропийную” роль: он активно и последовательно противодействует тенденциям к распаду ценностно-нормативных этнических представлений. Он всегда толкает нас к осмыслению ситуации, наведению ясности в своих и чужих линиях поведения, к выявлению смысла. И когда отклонения от общепринятых смыслов становятся всё более очевидными, “разбирательства”, возникающие на основе этого архетипа, начинают приобретать всё более активный характер и выходить из “подсознательных” глубин в более широкие и осознанные сферы общественного сознания» (Ксения Касьянова).

 Вместе с тем, для людей с сильным «судейским комплексом» характерна абсолютизация вещей относительных, сопровождающаяся суждениями и решениями однозначными, безапелляционными и окончательными. Православное воспитание смирением предохраняет от многих крайностей, ибо смирение обращает «судейский комплекс» внутрь человека, на себя самого. «Когда отказывает механизм смирения и чувство вины, тогда “судейский комплекс” начинает ориентироваться вовне, порождая в человеке недовольство своим окружением, положением, другими людьми, которые думают не так, как он. Возникают идеи параноического и маниакального типа вроде… превращения России в “настоящую” Европу по образцу Голландии – во времена Петра I или построения социализм в одной отдельно взятой стране – при Сталине. И эти идеи, в которых просвечивает всегда мания величия (как прямая противоположность смирению), обязательно приводят в то же время и к вспышке мании преследования с попытками защититься и оградиться посредством уничтожения противника, по возможности, всех до единого» (Ксения Касьянова). Это, очевидно, было одной из причин идеологической мании –у Ивана Грозного, у Петра I, у большевиков.

Знание национального генотипа и национальной православной культуры, «шлифующей» суровый природный генотип, знание, переходящее в интуицию важно для плодотворной деятельности во всех общественных областях, особенно в политике: «для того, чтобы проводить в России эффективную политику, нужен вовсе не ум, а инстинкт и хорошо развитая интуиция» (Ксения Касьянова). По слову поэта, умом Россию не понять, аршином общим не измерить глубину и сложность национальной психеи, на это способна только интуиция бытия. Особенно важна погружённость в архетипы национальной культуры для делателей. Благой делатель-преобразователь «ведёт не прекращающуюся никогда работу по соотнесению культурно одобренных способов поведения с новыми целями. Он стремится жить в новом мире в строгом соответствии с вечными принципами морали и своей культуры. Он работает на организацию своей культуры, на поддержание её эффективности и жизнеспособности в данных условиях… У нашей культуры своя логика и своя жизнь, и там, где государство ослабляет свою хватку, она немедленно возникает. Носители культурного, “эталонного”, так сказать, демонстрационного личностного статуса могут вдруг становиться деятельными… Человек обладает им не потому, что строго соблюдает какие-то принципы, а потому, что деятельно реализует какую-то культурную ценность» (Ксения Касьянова).


В заключение Касьянова приходит к убеждению, что сложный и противоречивый, но аскетичный русский национальный характер наиболее соответствует запросам бытия и наиболее способен дать ответ на исторические вызовы современности. «В целом перед нами предстаёт культура очень древняя и суровая, требующая от человека очень сильного самоограничения, репрессии своих непосредственных внутренних импульсов, репрессии своих личных, индивидуальных целей в пользу глобальных культурных ценностей. Все культуры в какой-то степени построены на таком самоограничении и на такой репрессии, без них нет культуры вообще. Но здесь важна также и сама степень. В нашей культуре эта требуемая от человека степень необычайно высока… Но зачем оно (самоограничение) в наш век, когда такую высокую ценность приобрело безграничное развитие всех способностей каждой личности, когда в качестве ценности провозглашается многогранность и многосторонность человека? А многогранность развития предполагает многогранность и потребления (и, добавим здесь, производства). Самоограничение действует тогда против этих главных ценностей, признаваемых современным миром» (Ксения Касьянова).

В современном мире всё больше людей понимает огромную опасность для человечества потребительской цивилизации, не ограниченной религиозно-нравственными нормами. Безудержные прогресс и потребление ведёт мир к гибели. «И оказывается, что мы со своей архетипической репрессивной культурой в самых, можно сказать, передовых рядах современности: западная культура сделала всему миру “прививку” активности и динамичности, теперь она сама нуждается в “прививке”, которая подняла бы в ней ценность самоограничения. И такую “прививку” в состоянии сделать культуры только сугубо репрессивные» (Ксения Касьянова). Касьянова приводит мысль французского публициста Жана-Франсуа Ревеля о том, что «все сколь-нибудь значительные идеи приходят в современный мир с Востока». И далее разъясняет: «Это не означает, что Восток стал вдруг выдвигать какие-то умопомрачительные идеи, о которых раньше никто никогда не слышал. Просто ценность идей, выдвигаемых Востоком, стала вдруг повышаться в глазах “современного мира”, который ищет в них средство для борьбы со своими проблемами. И это – лучшее подтверждение того, что ценность каждой культуры заключается не в том, что делает её похожей на “мировые” культуры, а в том, что есть в ней особенного, чем эти мировые культуры могут в нужный момент воспользоваться».

Виктор АКСЮЧИЦ

Фотографии Сергея Прокудина-Горского, начало XX века.

пятница, 19 февраля 2016 г.

Заметки трагического оптимиста. Часть 14. В Русской Православной Церкви За рубежом.

В 1990 году меня (как издателя журнала русской христианской культуры «Выбор», лидера Российского Христианского демократического движения) пригласили в Нью-Йорк выступить на заседании Синода Русской Православной Церкви за рубежом. Я рассказывал о начавшемся духовном возрождении в России. Но главным был вопрос о приходах Зарубежной Церкви в России. Говорил, что открытие параллельных приходов объективно никак не мотивировано: ни церковно-канонически, ни историей Церкви в России и за рубежом, ни современной ситуацией. Владыки вежливо выслушали, но возразили единогласно и как прописную истину: Церковь в России ещё и не Церковь, а филиал КГБ, а власть – полностью коммунистическая. Поэтому открывать приходы необходимо для возрождения православия в России.

Летом девяностого года встречался в Нью-Йорке с митрополитом Виталием – главой Русской Зарубежной Церкви. Присутствующий священник Глеб Якунин яростно убеждал владыку Виталия активно открывать приходы Зарубежной Церкви в СССР: Московская Патриархия – давно уже не Церковь, ибо всё её руководство – агенты КГБ. Я с этим не мог согласиться категорически и убеждал, что открывать параллельные приходы в России нельзя, прежде всего потому, что по опыту истории известно: разделить и расколоть что-либо легко, а воссоединить впоследствии очень трудно. Православные приходы разных юрисдикций создают нездоровую атмосферу соперничества, дрязг, провинившиеся священнослужители получают возможность избежать санкций священноначалия, перейдя в соседнюю юрисдикцию. Кроме того, раскол создаёт благоприятные возможности для режима государственного атеизма разлагать церковную организацию и усугублять раскол, инфильтрируя агентов к зарубежникам.


Выступление на Синоде РПЦЗ

Высказался я и о послании митрополита Виталия, по которому при переходе приходов Московской Патриархии в юрисдикцию Зарубежной Церкви все прихожане должны коленопреклоненно каяться перед иерархом Зарубежной Церкви. Было бы понятно, если бы представитель Зарубежной Церкви призывал покаяться обе стороны: православные за рубежом во многом сохранили чистоту предания, но только благодаря тому, что покинули поле российской брани с богоборчеством; мы в России многое утеряли, но сохранили остатки веры в пасти «красного дракона». Но владыка Виталий ухватился за «свидетельства» о. Глеба Якунина и ответил очень резко: это мы здесь в пасти дракона, ибо боремся с различными ересями, в том числе с булгаковщиной, шмемановщиной; но только мы знаем, как правильно славить Бога. Радикально, как о непростительных смертных грехах, а не вынужденных исторически изживаемых компромиссах, было сказано и о сергианстве, и об экуменизме. Московская Патриархия была характеризована по Якунину – это не Церковь, а отдел КГБ. Стало ясно, что раскол непреодолим, пока у руководства Зарубежной Церкви остаются люди, пронизанные гордыней и, вместе с тем, вполне суетными мирскими пристрастиями: они ведь действительно ждали, что православный народ в России покается перед ними и пригласит въехать в кремлевские соборы.

Следующую попытку как-то повлиять на ретроградную позицию руководства Зарубежной Церкви я предпринял вскоре после августа 1991 года. На волне успехов РХДД по раскрепощению религиозной жизни в стране осенью 1991 года мы попытались проявить инициативу по объединению Русских Церквей. Нам как народным депутатам России удалось убедить Ельцина в исторической важности церковного объединения и его возможной исторической роли. Президент уполномочил председателя Комитета Верховного Совета РФ по свободе совести и меня как председателя подкомитета ВС вступить в качестве посредников в переговоры – сначала с руководством Зарубежной Церкви.

Я позвонил митрополиту Виталию в Нью-Йорк и подробно рассказал об инициативе российского президента (которая была сформулирована нами же) о посредничестве в воссоединении Церквей, предложил, чтобы мы – руководители Комитета – приехали в Нью-Йорк для предварительного обмена мнениями. Моими аргументами были – и крах коммунистического режима в России, и принятие законов, предоставивших Церкви свободу, и необходимость объединения всех сил страны и зарубежья в тяжелейшей работе по возрождению России. Надо сказать, что первая реакция владыки Виталия была вполне благожелательная. Он живо заинтересовался постановкой проблемы, не исключал подобный подход, задавал много вопросов, попросил перезвонить через два дня. Но через несколько дней со мной говорил уже другой человек – и по тону, и по содержанию. Мне было сказано, что в России ничего не изменилось, у власти находятся перекрашенные коммунисты, в руководстве же Патриархии – агенты КГБ, поэтому в настоящее время Зарубежной Церкви не с кем вести переговоры в России. Конечно, была в его словах и доля горькой правды, но по большому счёту это был голос всё той же гордыни. Мои аргументы о том, что нам – небольшой группе православных и антикоммунистов в Российском парламенте – удалось многое сделать, что говорит об изменении ситуации в России, в которой уже сейчас есть возможности для христианского делания, – не возымели действия. Я понял, что проблемы воссоединения можно обсуждать только со следующим поколением иерархов Русской Зарубежной Церкви. Что и подтвердилось впоследствии воссоединением Русских Церквей.

Вместе с тем, пытаясь актуализировать проблему воссоединение Церквей, в ноябре 1991 года мы с Глебом Анищенко обратились к иерархам Московской Патриархии и Русской Зарубежной Церкви.


С митрополитом Виталием и архиепископом Илларионом, – впоследствии митрополит, глава РПЦЗ. 1990 год.

ОБРАЩЕНИЕ
ПО ПОВОДУ ВЗАИМООТНОШЕНИЙ
МЕЖДУ ДВУМЯ ЧАСТЯМИ РУССКОЙ ЦЕРКВИ

Нас побуждает сделать это обращение не гордыня и стремление поучать иерархов, не политические мотивы, а боль и тревога чад Русской Церкви за её судьбу. Мы чувствуем, что раны, нанесённые Церкви богоборческими силами, проходят и через наши сердца.

И, может быть, самой страшной из этих ран является разделение на разные юрисдикции. В прежние годы это воспринималось как насильственный акт, произведённый над Церковью безбожной властью. Сейчас, когда давление этой власти ослабло, а в некоторых областях вообще исчезло, проблема приобретает внутрицерковное значение.

Между тем, изменения, происшедшие в последнее время в Московской Патриархии открывают, как нам кажется, прямой путь к разрешению основных противоречий между двумя юрисдикциями. Осталось всего несколько шагов для снятия разногласий по поводу прославления новомучеников, выражения церковной позиции по отношению к «Декларации» 1927 года, в вопросе об обрядовой стороне крещения. Представляется возможным найти компромисс и по поводу участия Русской Церкви в экуменическом движении. Что же касается покаяния в прошлых грехах, о котором говорит Зарубежная Церковь, то приемлемым для всех могло бы стать общецерковное покаяние объединившейся Русской Церкви.

Однако, не смотря на все эти, казалось бы, объективные предпосылки, никакого реального движения навстречу друг другу двух юрисдикций, увы, не наблюдается. Наоборот, разделение заходит всё дальше, вплоть до открытых столкновений.

Большинство представителей обеих сторон стараются, как правило, избегать слова «раскол». Но, думается, это происходит не от того, что они не видят зловещих признаков, а от страха перед тем, что раскол может стать реальностью. История Русского Православия должна бы выработать у нас антираскольный инстинкт: ведь в конце ХХ-го века ещё и приблизительно не изжиты последствия раскола века XVII-го, имевшего столь ужасающее влияние на судьбу Церкви и страны. И в самом деле страшно подумать, что мы находимся на пороге нового раскола. Но, как это ни прискорбно, действительность именно такова.

Увы, обе юрисдикции делают шаги по этому опасному пути. Зарубежная Церковь, например, открывает свои приходы в России – и в одной епархии оказывается два епископа. Московская Патриархия вновь прославляет святых, уже кананонизированных Зарубежной Церковью. Всё эти признаки того, что речь начинает идти не о двух частях одной Церкви, а о двух разных Церквах.

Нельзя думать, что если расчленить единый организм, то жизнь сохранится в какой-то его части. Так же нельзя представить, что одна из юрисдикций продемонстрирует своё преимущество перед другой, и все люди перейдут из «плохой» в «хорошую». Или же, что одна юрисдикция «вразумит» другую. Зная нынешнее состояние нашей паствы, можно с уверенностью сказать, что церковный народ в большинстве своём не сможет, да и не захочет разбираться в юрисдикционных тонкостях. Он сделает выбор, руководствуясь субъективными факторами. Всё  будет зависеть от того, кому какой священник больше понравился или какой храм находится ближе к дому. Но, совершив выбор по этим внешним признакам, люди уже будут отстаивать своего батюшку и свой храм, противопоставляя их соседям из иной юрисдикции. Со временем на это неизбежно должны будут наслоиться некоторые обрядовые различия, и раскол окончательно оформится, перейдя в каноническую сферу. Причём, исторический опыт показывает, что раскол никогда не разбивает Церковь на две части: осколки летят во все стороны. Уже сейчас начинает появляться всё больше «богородичных центров», неканонических ответвлений Катакомбной Церкви, Православно-католических общин и т.д.

Упаси нас, Господи, от того, чтобы и в дальнейшем события продолжали развиваться подобным образом! Сейчас, как нам кажется, наступил решающий, а может быть, и последний момент для того, чтоб переориентировать ход их развития. К этому есть внешний формальный повод. Российское правительство готовится издать постановление о возвращении отнятого церковного имущества, в том числе храмов, их исконным владельцам. И тут встают серьёзнейшие проблемы.


С архиепископом (ныне митрополит – глава РПЦЗ) Илларионом в монастыре РПЦЗ в Джорданвилле. 1990 год.

Одним из вариантов является передача зданий в собственность каждой общины. Это может быть приемлемым для ряда религий, но явится губительным для Православной Церкви, так как неизбежно разорвёт её единое тело на отдельные куски. Кроме того, здесь есть и неразрешимые практические трудности. Ведь получив в собственность православный храм, община может перейти в другое вероисповедание, религию или заняться деятельностью, для которой религия является лишь внешним прикрытием. Как государственный орган может определить «степень православности»?

Несомненно, что единственным выходом тут является передача зданий централизованным религиозным объединениям (для тех религий, где таковые существуют). Но тут и встаёт вопрос о двух (если не трёх) юрисдикциях внутри Русской Православной Церкви. Христианская мораль и принципы правового государства в равной мере требуют, чтобы обе юрисдикции были признаны законными правопреемниками дореволюционной Русской Церкви. Ведь разделение и отторжение от материальных ценностей произошло под воздействием преступных, внешних по отношению к Церкви сил. Если два владели одним домом, а потом бандиты избили одного и прогнали другого, то надо ли спрашивать, как справедливо решить имущественный вопрос между их наследниками? возвращение изъятой церковной собственности исконным владельцам мы должны воспринимать как акт покаяния со стороны государства. Таким же покаянным актом должно стать и возвращение имущественных прав тем, кто был насильно изгнан из страны.

Гораздо более сложным является вопрос о том, как этот принцип воплотить в реальную жизнь. Поделить всё на две равные части? Или отдать тому, кто первым успел попросить? Наивным и неправильным будет любое решение любого государственного органа, так как он будет вынужден вторгаться в область внутрицерковных отношений. Трудно даже вообразить, из каких принципов должен будет исходить судья или чиновник, решающий вопрос о передаче имущества одной из общин двух разных юрисдикций.

Церковь не имеет права отдавать жизненно важный для себя вопрос на решение ещё недавно враждебного, а сейчас нейтрального по отношению к религии государства. Единственный выход состоит в том, чтобы Церковь сама попыталась разобраться во внутренних проблемах и лишь осведомила о своём решении соответствующие государственные органы.

Первым шагом на этом пути могло бы стать создание согласительной комиссии по вопросу о церковном имуществе, состоящей из клириков и мирян, полномочно представляющих обе юрисдикции. Это приблизило бы нас не только к решению проблемы собственности. Комиссия могла бы стать зачатком предсоборного совещания. Могла бы начаться работа по подготовке Собора, который восстановил бы целостность Русской Церкви.

В ситуации страшного кризиса, длящегося уже много десятилетий, мы должны призвать на помощь христианскую терпимость, любовь, мудрость, сделать шаги навстречу друг другу и соединиться во имя Христа.

В.В. Аксючиц – сопредседатель Думы РХДД. Народный депутат РСФСР

Г.А. Анищенко – сопредседатель Думы РХДД, гл. редактор газеты «Путь»

воскресенье, 14 февраля 2016 г.

Русский характер. Часть 16. А.И.Солженицын

Александр Исаевич Солженицын обобщает исторические и современные характеристики русского народа.
«Допустимы ли какие бы то ни было суждения о нации в целом? Да ведь мы с лёгкостью высказываем суждения о человечестве в целом, о “женщинах вообще”, о “молодёжи вообще”, о крестьянах, о горожанах, – и хотя всякий раз нам справедливо возразят, что есть разные, – но мы же и понимаем, что всюду разнообразие, и всякое обобщающее суждение не полноохватно, его надо высказывать с осторожностью, – однако оно имеет весомый смысл. Никак не сплошь по каждой личности, но народные характеры существуют несомненно. Они создаются наслоением опыта народной истории, традиций, обычаев, мировосприятия.

     В современном этнологическом словаре прочтём, что национальный характер – это совокупность специфических психологических черт, которые проявляются в способе поведения, в образе мыслей, в складе ума. (Разумеется, средь них есть и общечеловеческие черты, а иные особенные черты встречаются и у других наций.)
     И как судьба человека во многом определяется его характером, его личностью – так и судьба народа.

     Явное отличие всей атмосферы жизни в России и русского характера от западного неоднократно отмечено в наблюдениях приезжавших иностранцев, участивших в XVII-XIX веках. Россия оказалась – и Западу долго “этого допустить было невозможно” – “целый мир, единый по своему началу”, “живущий своей собственной органической самобытной жизнью” (Ф. Тютчев).


     Откуда же возникла столь резкая разница? Только ли от более восточных меридианов? от соседства с агрессивно кочевыми народами? от обширности наших просторов, от наших лесов и степей? В объяснение особенностей русского характера выдвинуто и такое. Что в отличие от многих этносов, живших замкнутой кровнородственной общиной, – у наших славянских предков (кроме полян) община была территориальной. (Славянские племена и назывались по местам обитания, а не по имени предка, как, например, у германцев.) В ней всякий посторонний, кто поселялся, и даже бывший раб, не считался чужим, мог включиться в общину и жениться тут. Не было закрытости рода-племени, лишь единство “родной земли”. Отсюда — всеоткрытость русского характера, лёгкая ассимиляция других народов. (Для дальнейшего отметим ещё важное отличие: главный признак славянской системы был препоручение власти снизу вверх, “славянские племенные союзы IX в. …были государства, построенные снизу вверх”) (А. Г. Кузьмин. – В сб.: Русский народ..., с. 28-30, 35).

     Позже очень, очень многие черты русского характера определились православием. “Все народные начала, которыми мы восхищаемся, почти сплошь выросли из православия” (Достоевский). Не меридианы, нет: ведь это же самое православие отделило нас от мусульманского и буддийского Востока. (Сказалось, конечно, и обратное влияние: восточнославянского характера на формы усвоенного православия; тут – отличие от греков.)

     Говоря о прошлых веках, мы, разумеется, имеем в виду более всего характер крестьянский, то есть подавляющей тогда части народа. Да вот, наглядное:
     доверчивое смирение с судьбой; любимые русские святые – смиренно-кроткие молитвенники (не спутаем смирение по убежденью – и безволие); русские всегда одобряли смирных, смиренных, юродивых;
     сострадательность; готовность помогать другим, делясь своим насущным;
     “способность к самоотвержению и самопожертвованию” Тютчев тоже объяснял православными истоками;
     готовность к самоосуждению, раскаянию – и публичному; даже преувеличение своих слабостей и ошибок;
     вообще вера как главная опора характера; роль молитвы; “Русский человек не способен обходиться без сердечного общения с Богом” (Л. Тихомиров);

     Отсюда и пословицы (жизненные правила! законы поведения), подобные таким:
     Бедность – не порок.
     Покорись беде – и беда покорится.
     Больше горя – ближе к Богу.
     Терпение лучше спасения.
     И немало подобных, можно выписывать страницами. (Западному уму трудно принять такую линию поведения.) А ступая в продолжение этого мирочувствия: лёгкость умирания; эпическое спокойствие в приятии смерти (Л. Толстой, да у многих русских авторов);
     наконец: непогоня за внешним жизненным успехом; непогоня за богатством, довольство умеренным достатком. Пословицы вроде:
     Кто малым не доволен, тот большого не достоин.
     Шире себя жить – не добра нажить.


     Но если цель жизни — не материальный успех, то – в чём она? В сегодняшнем заблудшем человечестве мы не слышим вразумительного ответа на этот неуклонимый вопрос, цель – затуманилась, люди всё более живут лишь бы жить, а где и: лишь бы существовать.

     Не случайно у нас родилось, кроме “истины”, ещё отдельное (и почти непереводимое) слово “правда”: тут — и истина, тут — и личная нравственность, тут – и общественная справедливость. Нет, далеко не праведность жизни, но широко разлитая жажда праведности.

     А само собою, и не в связи с христианской верой, не раз выпукло проявлялись в русском характере и черты прирождённые, отродные (не охватить и не процитировать всего, кем-либо наблюдённого, отмеченного):
     открытость, прямодушие;
     естественная непринуждённость, простота в поведении (и вплоть до изрядной простоватости);
     несуетность;
     юмор, в большой доле; многогранно и выразительно сверкают им русские пословицы;
     великодушие; “русские – люди непрочной ненависти, не умеют долго ненавидеть” (Достоевский);
     уживчивость; лёгкость человеческих отношений; “чужие в минутную встречу могут почувствовать себя близкими” (Г. Федотов);
     отзывчивость, способность всё “понять”; размах способностей, в самом широком диапазоне; “широкий, всеоткрытый ум” (Достоевский);
     широта характера, размах решений: Чем с плачем жить, так с песнями умереть.

     Не согласен я со множественным утверждением, что русскому характеру отличительно свойственен максимализм и экстремизм. Как раз напротив: подавляющее большинство хочет только малого, скромного.

     Однако – всякий характер на Земле противоречив, даже может совмещать полные противоположности, тем более – у разных лиц; так не удивимся в дальнейшем перечне свойств как бы противоречию сказанному.

     Известный наш педагог С. А. Рачинский указывал, что один и тот же носимый в душе нравственный идеал – “в натурах сильных выражается безграничной простотой и скромностью в совершении всякого подвига”, а “в натурах слабых влечёт за собой преувеличенное сознание собственного бессилия”. А Чехов отметил так (“На пути”): “Природа вложила в русского человека необыкновенную способность веровать, испытующий ум и дар мыслительства, но всё это разбивается в прах о беспечность, лень и мечтательное легкомыслие”. Какие знакомые нам, сколько раз виденные черты… Нечёткие, нетвёрдые контуры характера – да, это у нас есть.


     Последний французский посол в дореволюционной России, долго в ней живший Морис Палеолог, оставил нам тоже немало метких наблюдений. Воображение русских не рисует отчётливых очертаний, вместо понимания реальности – грёзы. Русские много думают, но не умеют предвидеть, бывают застигнуты врасплох последствиями своих поступков. Утешение “ничего” как черта национального характера, способ умалить цель, признать тщету всякого начинания – самооправдание, извиняющее отказ от стойкого проведения своих намерений. Быстрая покорность судьбе, готовность склониться перед неудачей.

     В. Ключевский: “Мы работаем не тяжем, а рывом”, – хотя рыв часто могучий. “Труд русского человека лишён упругого равномерного напряжения; нет методичности и размеренности” (С. С. Маслов, общественный деятель, XX век). Равномерной методичности, настойчивости, внутренней дисциплины – болезненнее всего не хватает русскому характеру, это, может быть, главный наш порок. (Уж не опускаемся здесь до расчеловечения – безоглядного распущенного пьянства.) Мы часто не собраны всей нашей волей к действенному стержню. Да и самой-то воли порой не хватает.
     Из названных качеств проистекло, однако, и – всеизвестное (худо знаменитое) русское долготерпение, поддержанное телесной и духовной выносливостью. (Отметим: терпение это веками держалось даже больше на смирении, чем на страхе перед властвующими.)

     Веками у русских не развивалось правосознание, столь свойственное западному человеку. К законам было всегда отношение недоверчивое, ироническое: де разве возможно установить заранее закон, предусматривающий все частные случаи? ведь они все непохожи друг на друга. Тут – и явная подкупность многих, кто вершит закон. Но вместо правосознания в нашем народе всегда жила и ещё сегодня не умерла – тяга к живой справедливости, выраженная, например, пословицей: Хоть бы все законы пропали, лишь бы люди правдой жили. Сюда примыкает и вековое отчуждение нашего народа от политики и от общественной деятельности. Как отметил Чаадаев, по русским летописям прослеживается “глубокое воздействие власти… и почти никогда не встретишь проявлений общественной воли”. Как трава нагибается от сильного ветра, а потом распрямляется без вреда для себя – так народ, если удавалось, переживал, пережидал эти “глубокие воздействия власти”, не меняя веры и убеждений. “Русский дух больше вдохновлялся идеей правды Божьей на Земле, нежели – получить внешнюю свободу” (С. Левицкий, философ, XX век). Тем более – не стремился к власти: русский человек сторонился власти и презирал её как источник неизбежной нечистоты, соблазнов и грехов. В противоречие тому – жаждал сильных и праведных действий правителя, ждал чуда. (В наш удельный период многократно видим, как масса зависит от князя, вся направляется им, куда он повернёт, на войну так на войну.)


     Отсюда проистекла наша нынешняя губительно малая способность к объединению сил, к самоорганизации, что более всего вредит нам сегодня. “Русские не способны делать дела через самозарождённую организованность. Мы из тех народов, которым нужен непременно вожак. При удачном вожаке русские могут быть очень сильны… Трудно служить России в одиночку, а скопом мы не умеем” (В. В. Шульгин).
     И на то есть пословица: Сноп без перевясла – солома.

     Так создаётся беспомощность и покорность судьбе, превосходящая все границы, – вызывающая изумление и презрение всего мира. Не разобравшись в сложной духовной структуре, — из чего это проистекло, как жило, живёт и к чему ещё нас выведет, – бранят нас извечными рабами, это сегодня модно, повсемирно».